Когда-то у меня была мечта. Мечта наблюдателя. Мечта состояла в том, чтобы увидеть лес что называется с высоты птичьего полёта. Увидеть конечно «вживую», ведь на экранах такие представления представляются часто. Уже в детстве я рассуждал о бесконечности мира и абсолютной относительности, поэтому возможно в этой мечте выразился очередной протест против симулякрения и омифологемивания всего окружающего. Изображения лесов служат отображением знаков-изображений или иконических знаков и знаков сопоставления (индексов): это изображение панорамы бытия природы в образе красоты и это же сопоставление с внутренними образами. Здесь сложнее увидеть культурные связи с природой, но можно ощутить всю проникновенность пейзажного жанра, украшающего не только стены, но и позолоченные рамы обиталищ человека. Может этот образ — есть нечто весьма человеческое и нечто более человечное как то человечное, что можно встретить в заботе одних животных о других, даже если они иного вида. Этот образ единства видов, который человек возможно утратил уже много тысячелетий назад, связав своё бытие с мифами и алтарями. С другой стороны, это можно приписать равнинной местности, где я рос, на которых подобных земных напластований не наблюдается. Картина иной организации жизни и стремления к событию наблюдателя над природой и природы вокруг говорит о многом.
Может быть с тех пор стремление к наблюдению вылилось в понимание понятия «картины мира». Если смотреть с высоты на лес, то вот она — самая настоящая действительность жизни, и это уже не картина. Если эпистемология пытается сказать, что эта картина вдобавок к тому живая и расположена в неизвестном времени — то это очевидно из самого противопоставления жизни и картины и картины, которая не есть картина. Эта та же картина, которая мгновенно должна встать на место моей внутренней абстракции, неуловимо абстрагирующей и себя. Как и каждое племя, говорящее, что оно — это река, так и я — это лес. Когда я колебался в форме дерева под нахлынувшим ветром, когда я прокладывал дорогу из поваленных стволов — я выражал прежде всего это единство с природой, единство с картиной мира, которой не существует. Логически из всего этого получается, что не существует меня, не существует ничего, не существует и самой логики, разума. Тем не менее, в понятиях XX в. Ещё было принято говорить о противопоставлении «картины мира» и рефлекторным схемам, идущим от бихевиоризма. Конечно, смотря на лес со стороны и вобрав в себя практически всю картину, всегда приходится признавать, что там внизу есть столкновения и дружба животных и растений, ненависть, любовь и безразличие. Но по сравнению с картиной мира это всё выглядит как-то по-бихевиористски, то есть по-поведенчески. И всё же если картина — не есть «картина» со всей очевидностью — то она и есть сама жизнь. Картина жива и для жителя равнин это взгляд на равнину сверху, с гор, а для жителя гор — наверно взгляд на горы с равнины. Так может быть можно преодолеть запутанность и невозможность абстракции, также можно проникнуть и в деятельностную схему, которая отбирается и записывается в кодоны, аллели и синапсы. Но жители от этого не станут другими, оставаясь в глубине теми же лесами и реками как и раньше. Что касается поведения, то стремление к наблюдению за происходящим может перерасти в хаос мусорных свалок, либо в расчерченность просек. Такова она новая природа исчезновения человека — стремление к разделению культуры по линиям мифологем, которые и приводят к вынесению мусорных полигонов за пределы культурных пространств. Таков наверное ещё один элемент мифологемы человека — приписывать свою человечность некоторой области, которую и обозначать как лес. Но одно дело взывать к устойчивости и находиться в общении с каждым деревом, а другое дело — взять общую картину и распределить между участниками. Это своего рода проявление механистического приписывания деятельностных схем к жизни, которое теперь входит в моду с мифологемой машинной оптимизации. Если цивилизация держится ещё на относительной определённости технологии, которую сложнее мифологизировать, и которая принимает на себя удар мифологизации, то человек уже кажется пал жертвой собственной мифологизации.
Поэтому можно снова и снова возвращаться на пути и наблюдать снимки невидимых местностей окружающей действительности. Городские горы так и строятся, что стало своего рода продолжением возвышения мифологемы власти над городским пространством. Даже формальная секуляризация сохраняла символическое превосходство элементов культурного кода. Сама секуляризация возможно и породила основной пласт мифологемы современности. Но что касается небоскрёбов — то эти равнинные горы несут на себе некоторые буквенные обозначения, либо представляют собой вылитые из материи символы своих обозначаемых. Другое дело, что в условиях, когда юридическое лицо — это фикция, то никаких обозначаемых у них и не существует. Но мы уже знаем, как разрешить этот парадокс: достаточно сменить точку зрения. Но что это значит для «человека», который умер? Может быть ему нужно вернуться в лес или в поле, где сама иллюзорность противопоставления конструктивизма вертикали и горизонтали города всё же выглядит иным образом? Ведь единство с раскачивающимся деревом и занятие его точки зрения не получится осуществить с бетонно-стеклянным колоссом. С другой стороны и там течёт общественная жизнь и живут комнатные растения, приходят люди с домашними животными, летают и ползают насекомые, а некоторые высотки возможно именно поэтому пытаются превращать в сады. Но похоже пока вместо единства мы имеем противопоставление наблюдателя, который исходя из старой мечты старается переосмыслить картину мира, которой нет. Л.С. Выготский, например, противопоставлял поведенческой трактовке мысли (как интеллектуального поведения) понимание поведения на основе знаков. У. Найсер старался выйти на рубеж активного восприятия и вместо «картинок в голове» превратить образы в «предвосхищение будущего». В этом конечно же есть очевидный факт, особенно если остановиться на редукционизме и предполагать, что сознание — лишь след-иллюзия прошлых переживаний. Но с одной стороны возвращение к картине леса требует избавления от структурализма знаков, а с другой — и от редукционизма и идеи того, что сознание находится именно в голове. Ведь сознание может быть и в лесу и в сердце и во всём мире — в зависимости от того, что человек может ощутить и представить. Небоскрёб может быть символом активного категориального предвосхищения как наблюдателя за городом, а может быть устремлённого бегства с умирающей планеты людей. Причиной тому же может быть вся та противположность конструктивизма природному коренному построительству, строящему взращивающе горы и леса размеренно и гармонично. И если само время и пространство переходит грань определённости, то здесь вновь можно и помечтать. |