Если структура означает для послесовременизма особую способность признания раздробленности мышления, то множественность наложений дискурсов и приходит к иной неразграниченности, сливающей все разграничения воедино, будь то признание множественности истинности в отсутствии претензии на любую ложность. Заколдованный мир вновь обретает свои черты переключающихся мифологем, поскольку любая из них обретает возможность оправдания стилистической бедности, которая раньше могла быть покрыта занавесом забвения и справедливости, а может быть и самовыражения. Новый полуавтоматический мир наконец может избавиться от субъекта как стремящегося к оконечным выражениям, поскольку само переключение режимов сознания или бессознательного утрачивает экзистенциальную претензию, а значит мышление как конечный товар общественного производства выступает той бессодержательной надстройкой, для которой базис в лучшем случае моделируется чёрным ящиком машинного обучения. Но так обстоит дело с теми участками, где преобладает режим дискурса разграниченности, который и дробит сам себя в пространственной несовместимости отдельных очагов общественной нейросети. В других же случаях синтез всё ещё возможен, как и избавление от дискурса, чему подтверждением выступают сами философские и эстетические попытки, такие как Фредерика Джеймисона или Теодора Адорно. Переключение и мимезис наконец находят подходящее поле для формирования множества ложных сознаний на сетевых страницах, так что эстетика информации сама обнаруживает нулевой уровень экранной замкнутости, стремящейся к искривлению навеки оквадраченного угла. Четыре угла экрана, как и углы каждой из его светящихся точек, образуют то прибежище сознания, которое рвётся наружу из зацикленности бестелесной и бесполезной представленности (репрезентации) знака дискурсосмешения. Даже если дискурс создаёт простую эстетическую зависимость ограниченности 5-6 стилей, из которых делается ложный осознанный для сознания выбор, он сам во многом продолжает оставаться неопознанным, поскольку как и информационная этика, информационная эстетика остаётся чем-то зависшим между безразличием элит и безнадёжностью масс, готовых исполнить требуемый канон, даже находясь в полном забвении.
Если обратиться к сетевой историографии (основываясь на 2 вариантах фантастической историографии по Фредерику Джеймисону[Джеймисон, 2019]), то вторая форма рассказничества («нарратива») проявляется постоянным желанием воссоздания субъекта как информационного отображения, причём воссоздания именно в смысле симуляции, что характерно для разнообразных заменителей лиц, кожи. В принципе сами обложки страниц выступают в качестве материального субстрата для новой истории, которая продолжается в возможности бесконечной прокрутки, частью которой выступает отдых глаз и мышления в тёмных оттенках происходящего. Подобные открытия контрастов или гарнитуры, начертания символов становятся едва ли не основой новой информационной эстетики, вступающей в бессмысленную схватку мимезиса и стилизации. Мимезис красоты и природного здесь служит лишь полем для покорения пространства иллюзий, для продолжающихся наложений опытных зависимостей потребительского поведения и машинного наложения, причём в стремительной попытке распространить общие правила и на алгоритмы и на людей. Именно так и может завершиться начатая попытка функционального разделения умственного труда, труда, который с самого начала был обречён на обретение наиболее очевидного канала подкрепления: человек — машина — человек (более конкретно глаз — экран — рука — глаз). По большому счёту ложными составляющими становятся как переходы между элементами, так и прежде всего люди, потому что поддержание расколдованности машины поддерживается на достаточном уровне (иначе это пространство может стать проникаемым и проходимым для взломщиков как недавние попытки взломать сознание различными общественными движениями).
Первый же вариант фантастической историографии стремится к обращению симуляции в действительность, когда разнообразие сетевых устройств создаёт то, что должно обеспечить как сеть вещей, так и «умные» общества и государства. Именно множественность точек должна была бы обеспечить завершённость отображения исторического процесса как информационного неоспоримого и полного в смысле автономности и автоматизма. Но как предыдущая архитектура послесовременизма пыталась заигрывать с прошлым и встраивать свои линии в безразличие каменных идолов прошлого, так и новые вещи оказываются безразличным к собственно людям. Высокие технологии и декаданс здесь сливаются в мусорной эстетике, в которой ушлые предприниматели стремятся сбыть мусор по завышенным ценам с помощью мифологизации как самого ощущения от блага, так и от жизненной безмятежности, которая сама по себе становится надстройкой над базисом мусорного полигона. В обоснование этого можно было бы привести структуру самого разума, как основанного на базисе бессмысленного и беспощадного бессознательного, для которого модернизм всё ещё предусматривал иерархический молот культуры и прогресса. Но мусорный полигон жизни в своей обеззначенности заискивает скорее перед подражательной игрой, в мимикрии миметического уподобления которой любая природа (не в последнюю очередь в своей историчности), в том числе человеческая и рациональная, становятся бессильны перед животрепещущим знаком построительного бытия. Вся плёнка послесовременности здесь становится разорванной поверхностью, которая однородна в своей беззначности, но разделена складками подражательного уподобительного бытийствования, поэтому любая точка свободы растворяется в замкнутости упаднического выбора. Единственным путём за пределы оказывается бессмысленность за её пределами, связанная с сохранением самой жизни прошлого — жизни природы и со-бытия с ней вновь и вновь воскрешённого человека. Это сохранение (сбережение) следовательно перечёркивает любой прогресс кроме того, который будет направлен на категорию прошлого и в признании вины перед случившимся и беспомощности в безвольной тщеславности познания. Наука в том числе (и одной из первых) поэтому должна преодолеть собственные (и не собственные, но наложенные и берущие её в заложницы) дискурсы развенчанием в том числе и анархической эпистемологии с тем, чтобы историография могла выйти за пределы самой разметки и пересечь лоно природы исходя из неколебимой бережливости человеческого производства. Мыслительное пересечение как иное картографирование одновременно может уничтожать саму иллюзию картографии, составляя уже культурно обусловленную системную модель достаточно сложную, чтобы достичь всего биологического замысла, который когда-то предполагался в простой идее существования.
***
Поэтому одной из первичных задач выступает как преодоление внутрипсихических различий (например, на знание и воображение) массового сознания и бессознательного всего населения, так и слияния с учётом избавления от этого различия рациональности и иррациональности мышления. Хотя информационное пространство может создавать соответствующие пространственные возможности, но они остаются неиспользованными пока поверхность продолжает утверждать область комфортного существования в продолжение историографии без прошлого. Более действенным и эстетическим осознанным направлением пространственного преобразование выступает системное планетарное построение, которое должно определять любое проникновение и продолжение жизни как пересечение нечёткого множества путей существование. Системное отображение-осознание в этом смысле должно встраиваться как в информационное пространство, так и в жизненное, поскольку простая экономия и эффективность выступают лишь парадигмами эпистемологии прошлого и более не могут быть достаточно широко применимыми, ограничиваясь лишь один небольшим измерением. Безусловно, если унаследовать единственность системного видения как механического моделирования, основанного на предписанной онтологии, то такой проект будет обречён, поэтому множественность должна заранее предусматриваться в качестве предпосылки для создания одного из представлений. Так, культурная модель определяет рассмотрение множества мифологем как в искусстве, так том, что раньше именовалось рациональностью. Множественная концептуальность в то же время должна одновременно включать элементы многообразия, но сохранять правила включения в ядро общественного мышления подходящих отображений, исходящих из промежуточной формы сонесогласия. Поэтому выбор планетарной системности означает некоторое положение между вытеснением плоской земли и принятием ограниченного страха кальция. Системность при этом продолжает оставаться весьма прагматическим требованием постоянного участию в планетарной жизни как и жертвенные ограничение каждого устремление теперь уже в эпоху отказа от потребности.
Возможно ли хозяйство при избавлении от потребности в её «классическом» понимании? И как будет представлен человек, если он будет исключён из прежних категорий хозяйственного выбора порядкового или количественного материала? Надо думать, что возможность выбора и оптимизации останется. Но количественный материал распространится как на информационное пространство, так и общественное, и природное. Но если это будет некоторая общественная система управления с расположенными повсюду точками сбора информации, то люди как таковые окончательно исчезнут с пространственного ландшафта жизни, если только им не будут предоставлены все касающиеся их сведения и возможности для автономного управления как вещами, так и телом. Кроме того, едина система данных была бы несправедливой в силу невозможности заключения единственной истины в осознании жизни за исключением лишь тех истин, которые выступают за сохранение единства и разнообразия жизни и бытия, в том человеческого. И подобно тому как современные формы джазовой музыки наконец уподобляются всем этажам птичьего хора, так и эмоции наконец могут поддерживать общедоступность понимания окруженций. Но естественно, что осознание не может содержать единства оценки соответствующего чувственного уровня, как не может быть составлено единой таблицы «популярных» мелодий и напевов. Собственно относительная бессодержательность мышления послесовременизма и определялась превознесением подобных списков и классификаций (которые сами становились множественными и в том числе покрывали относительно высокую культуру проведением фестивалей, смысл которых при этом мог заключаться скорее в потребности коллективного института, чем в стремлении выявлять культурные феномены), как и самим ценовым выражением оценки значимых творческих проявлений.
Но если структура не может быть выражена в виде наиболее значимых высказываний и напевов, то это не означает, что сама возможность означивания становится незначимой. Означивание может проходить после осуществления предварительной оценки воздействия мифологем и дискурса, с тем, чтобы затем подобраться к ядру, ткани произведения или организации. Во многих случаях для этого, естественно, потребуется дополнительное взаимодействие с автором или коллективами, в других же случаях специфика ясна из самих коллективных оснований, которые для самих авторов могут оставаться всё ещё непроявленными. Тем не менее, часто как в джазовых стандартах или отсылках к классике в 3 волне связи обнаруживаются в своей наглядности с одной стороны, а с другой стороны, лишь исполнение подсказывает тот уровень, от которого следует оттолкнуться, чтобы идти дальше, поскольку это и был уровень показательного забвения и простоты восприятия без оглядки на прошлое, и для чего сам дискурс по сути содержит основания и руководство к применению по собственному развенчанию как структурной динамики капитала.
Список упомянутых источников
1. Джеймисон Ф. Постмодернизм, или Культурная логика позднего капитализма. 2019. 816 с. |